Очерки истории Ларес

Книга I. Рождение героя

Бродячие музыканты

II. Чудесная сила музыки

1

Немного времени прошло, и в уже подступившей темноте на другой стороне лощины, отгороженные от тропы утесами, скрытые скалами и кустарниками в какой-то укромной ложбинке, они грелись у костра, разгоняющего сырой туман, сушили влажную одежду и разговаривали бодро, покуда на вертеле, положенном между двух толстых сучьев, поджаривался, пыхтя и скворча, их ужин. Горшечник кутался в плащ, подставляя теплу от костра худые бока. Временами закашливаясь, но уже вполне взбодрившись, он рассказал, что жизнь его за прошедшие несколько лет, — а сколько их было, он бы и не сказал, хотя он знал, что в свое время осень сменялась зимою, а зима — весною, — была ничем не отличной и от той, какою жил он ранее. Он бродил по степи и свистел в свои свистульки вместе с ветром, иногда заходил в попадающиеся на пути села и продавал горшки. Он пытался даже изредка что-то сыграть жителям, но его, как и прежде, не слышали, и он шел дальше, лепил новые горшки, разрисовывал их соком растений, который при обжиге складывался в витиеватые узоры, и кое-как снова продавал, таким образом обретая себе то теплый ночлег зимой, то немного хлеба на ужин, то кувшин молока, то новую одежду вместо совсем износившейся старой. Так он и бродил, а где бродил, он и сам не знал, никакого направления у его пути не было, так что, бывало, он кругами ходил по одной и той же местности. Он видел и скотоводов в ярких шатрах, добрых и милых, которым ничего было не нужно, которые любили праздник и плясали под его свистульки, потому что плясали бы, пожалуй, даже и без них. Они кормили его досыта и укладывали спать в тепле. Они были несказанно добры. А потом он пришел в эту местность, и тоже странствовал тут немало, как вдруг удача нежданно улыбнулась ему. Горшки его расходились бодро, а глины отличной в предгорьях было много. Он даже смастерил себе импровизированный гончарный круг, научился делать сосуды изящные и разноцветные, с витиеватыми ручками, аккуратными крышечками, и обжигал их хорошенько. Они чуть искривлялись от жара, становясь удивительными и необычными, а смола, которой он смазывал их, поблескивала местами и приобретала странные и неожиданные тона. Эти сосуды нравились местным крестьянкам: сразу и полезные, и красивые, а еще были бусы и браслеты, тоже поблескивающие и тихонько позвякивающие при ходьбе. Так что он не только хорошо жил здесь в последнее время, но и вкусно ел, и обзавелся новой теплой одеждой. И так было до вчерашнего дня, покуда он не направился, подгоняемый ветром, в горы — искать висячий мост, о котором ему рассказали, чтобы перейти к очередной долине. Как всегда, уверенно и беспечно, свистя в своих пташек, он двинулся в путь, да только не учел, что оказался богаче, чем обычно. Стал уже не такой невидимой тенью, как раньше. Не потому, вероятно, что его самого было больше, чем прежде, а потому, что у него кое-что было с собой. Раньше он бывал неслышим и невидим, проскальзывал, как ветер, вот и некого ему было бояться. А теперь нечто делало его видимым. И какие-то недобрые люди, едва только деревни скрылись из виду и горы обступили его, подошли и забрали все, что увидели, а то, что не увидели — то есть его самого, — бросили куда-то в ручей между камней, откуда он едва выбрался, и сперва он долго не знал вовсе, где бредет, так что, наверное, заплутал в скалах, в промокших лохмотьях — всем, что у него осталось, — предоставленный злой игре зимней стужи. И только когда ветер стих, он кое-как смог прийти в себя, собраться и попробовать найти дорогу, хотя никак не чаял, что сможет пережить ночь, и ожидал уже замерзнуть где-нибудь под камнем.

— Вот так от удачи мне вышла неудача, — заключил он.

— А от неудачи, может быть, и удача, — ответил Сариэ. — Вот с тобой встретились, а то могли бы и разойтись.

— Да, вот это мне было счастье. Верно, судьбе еще не хотелось меня убить. Но как она, однако, роскошно постаралась: прислать мне на помощь единственного человека, которого я уже несколько лет помню по имени!

— И то правда, удача очень изменчива. Кстати, твоим обидчикам повезло меньше.

— Это как же?

— Ну, ты лишился имущества, а они лишились голов.

— Они попались тебе на пути?

— Именно так, им твоего добра было мало.

— Не повезло им, правда!

— Они сами виноваты. Как, впрочем, и ты. Верно, тебе все же не нужно было лепить горшки.

— Что же мне делать?

— Играть музыку.

— Да, конечно, тогда точно у меня бы нечего было забрать.

— А пташки твои с тобой?

— Пара разбилась, а пара осталась.

— А сыграй-ка, покуда тут вода не согреется в котелке.

Горшечник улыбнулся, вытащил откуда-то из-за пояса пташку и поднес к губам. И тихая трель, нарастая, взвилась в тишину. Взвилась — и неожиданно оборвалась, потому что его кашель прервал музыку.

— Эх, ну вот, простыл я, и даже воздуху не хватает.

— Тогда побудем в тишине. Лучше дам тебе кое-чего выпить, что припас в деревне, они варят крепкий напиток, так что сейчас у нас будет настоящий пир, — и Сариэ вытащил из сумки небольшой глиняный сосудик с плотной крышкой, приземистый и слегка раздутый книзу, отливающий темным лаком. — Это не твоего ли мастерства дело?

— Моего, моего, откуда у тебя?

— Так из деревни, добрые жители подарили мне в нем свое вино. Так что пей и не болей. Горшки у тебя красивые. Только все равно я больше люблю твою музыку, а значит, болеть ты никак не должен, ведь я же еще захочу тебя послушать.

Горшечник протянул было руку и поднес напиток к губам, но вдруг остановился, посмотрел на собеседника внимательно и спросил, словно что-то вспомнил:

— Скажи, а удалось ли тебе тогда заставить жителей Эргинии выращивать плоды?

Сариэ улыбнулся:

— Конечно, удалось. И плоды выращивать, и землю возделывать, и даже золото добывать. Слухи о богатстве этого края поползли по всей земле, неужели ты их не слышал?

— Они, видно, меня не догнали. А вот ты догнал. Ты давно оттуда уехал?

— Нет, недавно совсем, я там долго пробыл.

— Отчего же уехал, раз там было так хорошо?

— Потому и уехал, что было хорошо. Мне там больше нечего было делать.

— Некому приказывать не болеть? Ты, похоже, умеешь отдавать приказы. Придется и мне подчиниться. Или умереть, если не хватит сил…

— Не умирай. Это не приказ вовсе, это совет… или, скорее, даже просьба.

— Ну ладно, хорошо, — горшечник сделал наконец глоток из глиняного кувшинчика собственной работы. — Я думал сегодня, что умру от холода. Но теперь уже почти согрелся благодаря тебе. Мне ли не стараться выполнить твою просьбу?

2

В эту ночь они выспались хорошо, несмотря на холод и на то, что у них был один плащ на двоих, да еще лошадиная попона, чтобы подстелить на мерзлые камни. И все же был сытный ужин, и знатное вино, и к тому же радость от встречи. Горшечник, проснувшись с утра, объявил себя совершенно здоровым. И они медленно, нагрузив лошадь своими скудными пожитками, побрели между камней вдаль к равнине.

Сариэ рассказывал про Эргинию. Только самое светлое. Только в самых общих чертах. Он не хотел ничем туманить радости этого утра. Когда впереди показалась равнина, серая даль и чуть вздрагивающий луч солнца в просвете туч, он улыбнулся. Легкая влажная зелень окутывала землю и крупные капли нависали на ветвях кустарников, облепивших темные утесы скал.

— Тебе не кажется, что пришла весна? — спросил он своего друга.

Но тот лишь улыбался и щурился ветру. И после снова вытащил глиняную пташку из-за широкого рваного пояса, поднес к губам, и легкая трель полетела по небу, и летела, и вилась, замирала, и потом опять вздымалась над влажной, освещенной солнцем равниной, на этот раз не прерываясь.

3

Сегодня они достигли наконец деревни. Они пили горячее овечье молоко и выбирали себе шерстяную одежду из всего того, что принесли им жители, а жители были готовы принести все за один только блеск золота.

— Ты, кажется, очень богат? — спросил горшечник, когда они уже шли в свете нового свежего утра по всхлипывающей чуть натужно под ногами глиняной пустоши, покрытой там и здесь низкими травяными шапками, а лошадь лениво плелась за ними, поняв уже, что в ближайшее время ей придется возить на себе только их пожитки, потому что им доставляло явное удовольствие ходить вместе пешком, и немедленно расслабившись до полного нежелания вообще что-либо делать, кручения головою по сторонам и втягивания ноздрями струй бодрого весеннего воздуха. Горшечник покашливал по-прежнему, но уже совсем чуть-чуть, он, кажется, и вправду выполнил обещание не заболеть.

— Да нет, не очень, — ответил Сариэ. — Просто никогда не знал в этом желтом металле недостатка — особенно те несколько лет, которые прошли с тех пор, как мы встретились с тобой на дороге в Эргинию. Настолько не знал, что не привык с ним бережно обращаться. Но здесь не Эргиния, и скоро мое богатство закончится. Придется промышлять чем-то другим.

— И что же ты думаешь делать?

— Что? Петь, плясать и веселиться…

— Хороший план…

— Если ты поможешь с его осуществлением.

— С осуществлением такого плана — с радостью. Не знаю только как.

— Смотри, сколько глины, она для чего-нибудь подходит?

— Конечно. Вот глина здесь отличная. Горшки выйдут чудные.

— А свистульки?

— Свистульки тоже.

— Наделай новых!

— Хорошо, раз тебе нравится. Мне и самому без них грустно. Все почти разбились…

4

Итак, уйдя достаточно далеко от людей, они расположились на краю пустоши, возле зарослей кустарников, уходящих вверх по склонам предгорья, развели большой костер и предались каждый своему занятию: горшечник лепил из глины маленькие фигурки, а его друг, нарезав с кустарников самых прямых и прочных веток пытался делать стрелы вместо тех, что уже давно за время пути истратил.

— Ты можешь развести костер из промокшего хвороста и из лука подстрелить прыгучего тушканчика, мне это удивительно…

— Ну, если он не будет прыгать, то, может, и подстрелю. Не велико искусство, да, пожалуй, я это умею. А вот заставлять глину рождать чудесные звуки — вот этого я не умею, нет, мне это кажется чудом. Как ты это делаешь?

— По правде, не знаю, — ответил его друг, вытаскивая глиняные фигурки из пламени, чтоб оставить остывать на прохладном ветру.

Смола, которой он их смазал, пенилась, набухала и вновь оседала, завиваясь в хитрые узоры.

— А ты знаешь, каким будет узор?

— Нет, этого тоже не знаю, видишь, он зависит от костра, и глина оседает тоже в зависимости от пламени. А пламя костра — оно непредсказуемо.

— Но ты знаешь, что они будут петь?

— Я надеюсь на это.

— Было такое, чтоб не запели?

— Нет, не было.

— Ни разу?

— Ни разу. Всегда пели, только по-разному.

— Надо же… Ты мне кого-то напоминаешь…

— Кого?

— Да меня же самого. Но ты знаешь хотя бы, как они запоют?

— Нет, конечно, это — меньше всего, это ведь от формы зависит, а форма — от пламени.

— Значит, просто ты делаешь какую-то фигуру, которая, как бы ни искривилась, все равно будет петь, а какую — и сам не знаешь?

— Да, так.

— И никогда совсем не знаешь, что зазвучит? Как ветер?

— Нет, если б сделал из дерева свирель, пожалуй, знал бы, как она зазвучит.

— О, неужели! И ты можешь сделать?

— Конечно, могу.

— Так сделай же!

— Ну дай мне нож, я сделаю свирель. Давно не делал…

5

Был уже вечер, и Сариэ сидел возле потухающего костра, обхватив колени, опирающиеся о травяную сухую шапку, а лучистая звенящая трель, переливаясь и затихая, взвивалась вместе с ветром и кружила вокруг него. Но это была не просто птичья трель и не просто порыв ветра, это была музыка, вполне осознанная, вздыхающая, медлящая. Он смотрел заворожено, как музыкант выдувает эти ровные звуки из деревянной палочки. Странно, но лицо его было сейчас настолько одухотворенно, что почти красиво, и морщины словно разглаживались от звуков, как будто он не был старым, как будто волосы его были просто прядями черненого серебра, а нос был горбатым, как у птицы. Эта мелодия лилась, унося с собою вдаль и напоминая что-то, что-то забытое, что-то знакомое…

— Ну конечно, можно было бы сделать лучше, — промолвил музыкант, прекратив, наконец, игру. — Но я давно не упражнялся, думаю, я мог бы наделать дудок, и в конце концов они станут играть как надо.

— Это было не как надо? — улыбнулся Сариэ.

— Еще нет.

— Ну хорошо, тогда упражняйся, у тебя будет возможность.

— Оттого, что ты меня будешь слушать?

— Оттого, что тебя все будут слушать.

— Никогда не слушали.

— А тебе бы хотелось?

— Я не знаю. Мне казалось, музыка красива, и было обидно, что никому не нужна.

— У них не было настроения просто. Ты не мастер создавать должное настроение. Да на тебя посмотришь и засмеешься. Вот поэтому тебя и не хотят слушать. Я заставлю их испытывать должное настроение. И они будут слушать, и рыдать, слушая.

— Ты умеешь заставлять людей менять настроение?

— Конечно, а что же ты думал? Это как раз и умею. Ты вчера сказал, что я мастер отдавать приказы?

— Да, говорил.

— Ну вот я с детства этому учился. А последнее время столько в этом поупражнялся, что теперь, пожалуй, умею это делать так, что никто даже не замечает, почему им следует. Хотя вот ты заметил, так что с тобой труднее. Тебя придется убеждать и просить.

— Ты уже убедил, и я обещал выполнить любую твою просьбу.

— Да, я уже попросил сделать свирель. Теперь прошу идти со мной вместе и играть для жителей этих деревень. А они будут слушать. И восхищаться. Даже разбойники и головорезы. Они больше нас не тронут. Я тебе обещаю.

6

Итак, они ходили от деревни к деревне — убогие поселения, разбросанные кругом: то пара нор в склоне холма с завешенным старыми коврами входом, с плющами, вьющимися вокруг вверх и колодцем, то несколько деревянных хижин, обнесенных толстым забором. Эти люди пасли овец и коз, но и землю пахали тоже. По весне сейчас они жили впроголодь, но полные надежд на будущий урожай, так что и странников встречали сперва настороженно, как водится, но и с интересом. Вечером они собирались вокруг костров и поглядывали на гостей с опаскою, тем более что вид их был странен, а говорили они между тем на их языке, и они слушали их рассказы, ибо один из них рассказывал много, и рассказывал такие сказки про волшебные дальние страны, что глаза слушателей наполнялись восторгом и слезами, и когда их души были взволнованы, тогда они слышали музыку, нежную флейту, такую красивую, такую летящую, уносящую с собою прочь от этих полей и забот, от колодцев и коз, куда-то в неведомые дали, а потом вдруг она становилась веселой, и все плясали, и пели, и добывали из глубоких тайников кувшины с вином, оставленные на какой-нибудь праздник, и закалывали для пира пару козлят, и праздник начинался, и все были этому рады, а утром солнце светило нежно и ласкало обильные всходы. И кажется, жизнь обещала быть прекрасной. А странники шли дальше, и звук флейты еще долго летел по воздуху, смешиваясь с ветром. А жители думали, что это к ним какие-то степные духи явились, такие косматые, странные, с такими рассказами и такою летящею мелодией, и что, поскольку они их приветили, и накормили, и устроили в их честь праздник, то теперь, конечно, и земля будет плодородной, и так радовались этому, что бежали ухаживать за своими посевами и своим скотом с удвоенной силою.

7

— Мы обманываем их? По-моему, они нас не за людей принимают, потому и кормят.

— Ну, возможно, мы не так уж сильно обманываем их, — ответил Сариэ задумчиво. — В конце концов, немного радости им не повредит. Может, и урожай порадостней будет к осени.

— Это как в Эргинии?

— Да, так же. Знаешь, люди любят сказки. Только обычно мрачные. Обычно им надо кого-нибудь обвинить в своих бедах. Я видел одного человека, который хотел убить меня, но наткнулся на логово льва, который его разодрал. А когда я подошел к нему, он объявил, что я оборотень, с тем и умер. Мгновенно сочинил сказку, чтоб утешить себя. Я просто пытаюсь изо всех сил обернуть эти истории им на пользу. Но если бы не твоя музыка, то во всем нашем действе не было бы ничего нечеловеческого. Я уже долго ходил и рассказывал такое. За это меня не убивали. Но и не кормили. А кормили за золото. В золоте тоже, кажется, есть что-то нечеловеческое. Но я понял, что в музыке этого гораздо больше. За золото меня кормили, а за музыку нас принимают за божеств. А раз так, я думаю, в этом нет лжи.

— Значит, музыка лучше золота?

— Да, как ветер легче камня. Разве ты когда-нибудь в этом сомневался?

— Я об этом никогда и не думал.

— Конечно, если нет сомнений, то и думать незачем. Кстати, нам все-таки повезло, что они говорят здесь на понятном языке. А пока ты ходил здесь и там, ты, должно быть, встречал людей, которых было не понять?

— Встречал, но потом все же понимал. Здесь язык не такой, как там, за горами, и не такой, как в Эргинии.

— Да, есть отличия, но быстро забываются, я уже не помню, как говорили там.

— Вот и я не помню.

— А родной свой язык помнишь? Откуда ты?

— Не помню. Хотя, если бы услышал, наверное, понял бы. Хотя, может, и не догадался бы, что это он.

— Ты говоришь так, как человек, который бродит по миру уже тысячу лет. Ты такой древний, что все забыл?

— Да нет, не такой уж я древний. Просто когда ходишь, все забывается очень быстро. А без тебя я не так уж много и играл.

— Ты где-то учился?

— Да, кажется, когда маленьким был, то меня учили. У меня сестра была, она хотела, чтоб я был музыкантом, и учила. А больше никого не было.

— И что же, ты стал?

— Она отправила меня в город, в какой-то соседний город, показать мое искусство, сказала, что не может быть, чтобы меня не оценили. Сказала, что я великим мастером буду, в золоте буду ходить при дворе. А я как пришел, мне так странно там стало и неуютно, что я так и не решился пойти к местному правителю, чтобы для него играть, да и к тому же надо мною все смеялись и не особенно-то и пускали. Словом, я испугался и не пошел, а домой тоже испугался идти и не вернулся. И ушел бродить. Вот с тех пор и брожу.

— Значит, ты и золоту, и музыке предпочел ветер…

— Выходит, что так.

— Потому, наверное, так и играешь…

Горшечник молчал. Он поднял голову и посмотрел куда-то вверх своими глазами, в которых почти не было никакой краски, совсем блеклые, бледные, чуть голубоватые глаза, словно ветер выдул из них весь цвет, и только небо, в которое так часто случалось смотреть, отдало немного своего.

— Я говорил тебе, — сказал он наконец, — что как-то шел, шел, а потом вдруг узнал, что весь мир другой вокруг и что у остальных это называется смертью…

— Да, ты говорил.

— Вот я думаю, а если здесь умереть — будет так же? Там будет снова дорога и ветер или уже не будет ничего?..

Сариэ вздрогнул, посмотрел на него и подумал, что лицо его казалось мертвым. И еще подумал, что странно бы было, чтобы однажды уже умерший человек мог еще умереть… Однако, здесь все уже умирали однажды. Все почти. И все же живут. Живут и боятся умереть… И этот старик — он тоже не хотел умирать. А вот можно ли играть такую музыку, не будучи мертвым? Может, дело не в золоте и не в ветре, а только в смерти, и он не заметил однажды, что мертв, не хотел признать это, но он был им, и потому играл, играл, потому что его просто не было…

Но, отмахнувшись от этой мысли и задавив ее в себе, он направился вместе с другом дальше, чтобы продолжать радовать жителей рассказами и мелодиями и радоваться самим.

8

Летний зной был палящим, солнце без всякой пощады, стоя посереди неба, изливало избыток своей благодати на изможденную его щедростью землю. Воздух плавился и колыхался над степью, над полями, которые только к вечеру могли вздохнуть спокойно, покрыться туманом и продолжить взращивать свои плоды, чтобы днем вновь устрашиться всепоглощающей жары.

Двое странников спрятались от этого зноя в какой-то заброшенной глиняной полуразрушенной лачуге. Вчера они оставили очередное поселение, оставили беспечно и радостно, ушли, чуть пошатываясь от веселья и от вина, по серебристой ночной дороге. И теперь отдыхали в пути. Даже лошадь не хотела выходить из тени и понуро стояла, не обращая внимания на густую траву за порогом.

Сариэ лежал на соломе и бросал время от времени в стену перед собою мелкие камушки, глиняную труху и веточки, изводя тем самым большого паука, который как раз выстроил себе в углу обширную сеть, а теперь метался, надеясь на добычу, а в итоге, только чтобы залатать там и здесь рвущиеся нити.

А вот музыкант ушел куда-то, его не было. Сариэ задремал, должно быть, разморенный зноем, и проспал его уход. Однако, вскоре услышал его шаги, совсем близко. Старик появился в глиняном проеме, заглянув не без удивления. Волосы его были связаны сзади, отчего лицо казалось неожиданно моложе, в руках он держал какие-то палки и ветки.

— А я думаю, что здесь происходит, — усмехнулся он, когда Сариэ, едва посмотрев на него, метнул в стену очередной камушек, с гулким стуком отскочивший прочь, и на этот раз едва не задевший хозяина сети за длинные лапы, так что тот метнулся в сторону, и даже в испуге спустился на тонкой нити прямо до полу, но потом столь же стремительно одумался и поднялся, не желая оставлять свой вновь порушенный дом. — Что ты делаешь? — спросил музыкант.

— Признаться, просто лежу и ленюсь встать и пойти за водой, чтоб напиться.

— Понятно. Кое-кому, похоже, дорого обходится твоя лень. Не хочешь дать этому пауку покоя?

— Меня удивляет, как он привязан к дому. А между тем даже ни одна муха сюда не летит. Вон и лошадь стоит спокойно, заснули они, видимо, от жары, хотя на улице слышен такой хор… Да вот и ты куда-то уходил тоже.

— Да тут кустарник нашел подходящий, хочу сделать новую флейту. А если срезать в такой сухой зной, звук будет звонче.

— Это хорошо! — сказал Сариэ, запуская еще один обломок в стену.

— Только, пожалуй, — произнес музыкант, бросая ветки в угол, — сначала надо спасти эту тварь от смертоубийства, — он подошел к стене, где лежали их пожитки, нашел мех с водой и протянул другу.

— Ну ладно, раз так, пусть живет, — улыбнулся Сариэ, выпил воды, повернулся на бок и вознамерился продолжить сон, сквозь который слышал лишь звук обстругиваемой древесины да редкое сухое покашливание своего друга на фоне далекого хора гудящих в траве насекомых, пока наконец толстое звучное жужжание, раздавшееся над самым ухом, не разбудило его. Он махнул рукой, пытаясь прихлопнуть или поймать потревожившую его муху, однако жужжание мерно удалилось, и он открыл глаза.

— Уже вечер наступает, — сказал музыкант. — А я флейту новую почти сделал, просыпайся.

— Да, пора, уже не так жарко.

— А я думал когда-то, что ты вообще не спишь.

— Что ты, сплю, конечно, очень даже сплю, а вот ты, кажется, решил не спать?

— Да нет, голова болела и жарко было, не смог уснуть, решил вот заняться. Ночью посплю, когда прохладно будет.

— Но прежде сыграешь мне на новой флейте!

— Непременно сыграю.

— Тогда пора идти. Дойдем к ночи до холмов, там остановимся, — отозвался Сариэ, услышав в это время снова жужжание и резкий звук, вроде щелчка, и снова жужжание, очень яростное и громкое, а потом тишину: пауку повезло наконец, и он мог предаться ужину. — Да, пора идти, это место, похоже, занято уже не нами. А лошадь где?

— Ушла пастись. Она самостоятельная. Почуяла, что солнце не палит больше, и мухи налетели, и ушла. Я ее не стал останавливать.

— Ну пойдем искать.

— Пойдем.

9

До сумерек они шли медленно, и действительно добрались до холмов. Расположившись среди кустарников и камней и снова отпустив ленивую лошадь, они уселись на мягком пригорке. Спешить все равно было некуда, отдыхать можно было хоть все время. Теперь уже стало не жарко, но приятно и тепло, костер был не нужен. Было лето. Они сидели, и созерцали первые зажигающиеся звезды на фоне еще темно-синего неба, и ждали восхода луны.

Музыкант крутил в руках сборную флейту из двух тонких полых трубочек, свободно скользящих вдоль друг друга. Временами он подносил ее к губам и издавал тихий звук, один и другой, потом покашливал и снова что-то еще подправлял, прорезал, подглаживал на ней и снова подносил к губам.

— Чистый звук какой…

— Да, я надеюсь, эта наконец будет играть как надо…

— Если до сих пор еще не «как надо» было, то, возможно, теперь ее звуки будет трудно перенести. Совершенство может быть мучительным.

— Ну что же, это я просто надеюсь. Я попробую, — отозвался он, продолжая поправлять ее, скорее, на ощупь, чем на взгляд.

Да и сложно бы было что-то видеть, ибо уже стемнело. Он издал еще пару тонких высоких звуков и вновь закашлялся.

— Что-то твой кашель никак не пройдет.

— Да, странно, прицепился. Думал, от жары будет получше, а выходит, что даже сильнее стал. Но ничего, играть-то он не мешает.

— Хорошо, что не мешает…

— Слушай-ка, птица ночная запела, — сказал музыкант.

И правда, в это время из зарослей кустарника донеслась громкая звонкая трель, сложная, долгая, донеслась и замолкла. Он поднес флейту к губам снова и подул в нее, и в точности повторил эту трель, только его инструмент, казалось, звучал даже чище и звонче, чем голос птицы. Он остановился. Несколько мгновений прошло, легкое шуршание крыльев в темноте, и снова, уже чуть с другой стороны, раздалась трель, еще более витиеватая, более сложносплетенная, чем раньше. И флейта снова повторила ее, но еще с большими переливами, еще более вычурную и долгую. И тогда уже птица пела долго, и другая вслед за ней, и они старались изо всех сил, словно на два голоса соревнуясь с деревянной дудкой, а та откликалась им и пела вместе с ними.

— Даже птицы откликаются тебе! — тихо произнес Сариэ, когда все же это долгое соревнование трелей закончилось, ибо луна взошла и пернатые певцы улетели с освещенных веток — а может быть, просто их подруги отыскали их и увлекли за собою в глубь кустарника.

— Да, птицы мне всегда откликались, это правда. А люди не слушали никогда. Вот тебе откликаются люди — это мне кажется более удивительным.

— Не всегда откликаются. Но в последнее время — да. Видно, я стал вести себя с ними, как ты сейчас с птицами: подлаживаюсь под их желания, только делаю это пестрее и звонче, чем они ожидали.

— Да, твои сказки их трогают сильно, так что потом они хотят утешиться музыкой. Но в последнее время они были грустней, чем обычно… Откуда ты знаешь их столько?

— А я их не знаю.

— Но рассказываешь.

— Я говорил тебе уже как-то: люди легко обращают в фантазию реальность, надо только ее немного расцветить, назвать человека оборотнем или горным духом — и уже никому не приходит в голову сомневаться в том, что до тех пор казалось ложью.

— О ком же ты рассказывал?

— О себе. Я рассказывал последовательно всю свою жизнь, ничего даже особенно не придумывая. И если бы я говорил, что это все произошло со мной, то нас бы побили и выгнали вон, но раз с каким-то сказочным крылатым существом, окруженным огнедышащими чудищами и ходячими деревьями — то все то же самое кажется вполне реалистичным. Я не скупился на эти яркие образы, как ты на трели.

— Но постой, если это было правдой, значит, то, что ты рассказывал в последнее время — тоже правда?

— Да. Только у меня не было крыльев, поэтому их нельзя было оторвать, меня просто били до полусмерти, и пещеры с плененным змеем не было, но было множество закованных в цепи рабов.

— Когда это случилось?

— Незадолго до того, как я встретил тебя на дороге.

— Ты бежал, тебя убили — и ты снова ожил? То есть крылья отрасли снова…

— Да.

— А золотой фонтан из глубины?

— О, знаешь, я был так измучен, что у меня искры летали перед глазами. Я думаю, я умирал, и казалось, что по стене расходятся золотые полосы, она разламывается и дает мне выход… Но потом я приехал туда снова. Уже новый, здоровый, сильный и обладающий властью. И с какой-то странной верой я пошел туда, полагая увидеть ту же картину. Я не знаю почему. Это было абсурдно. Но… Но я нашел золотую расщелину — это была правда. Или по крайней мере это стало правдой в тот момент. И с тех пор богатство земли не иссякало. В следующей деревне я расскажу про Эргинию и про прекрасную богиню. И тогда мне уже не нужно будет вообще ничего придумывать. Потому что с того момента действительно началась сказка.

— И все же ты уехал?

— Как ни странно, страшно оказаться в сказке…

— А до тех пор, эти подвиги и битвы, пожары и рушащиеся стены, и тысячи стрел, посылаемых против врагов, — что они значили?

— Что они значили? Подвиги и битвы, пожары и рушащиеся стены, и тысячи стрел, посылаемых против врагов. Ничего более, за исключением того, что это люди воевали друг с другом. Это просто была война.

— И ты воевал?

— Да.

— Ты был во главе войска?

— Да.

— Ты был в шлеме и доспехах?

— Да.

— И тоже ушел?

— Да!

— Почему?

— Но ведь и ты ушел. Я просто дольше задержался. Когда мне тоже стало странно и неуютно, и я понял, что меня не очень-то принимают и смеются надо мной — я ушел. Только было труднее смириться с этим и начать ходить по степи…

— Поэтому так тяжко было после?

— Да, поэтому.

— Значит, ты не хотел уходить?

— Не хотел.

— Тебе нравилось воевать?

— Нравилось.

— Почему?

— Это почти то же, что ходить по степи, только ты ходишь и водишь за собою многих, как тучу, и сметаешь все на своем пути, как ветер… Что ты смотришь на меня так внимательно? — спросил Сариэ, заметив, что его друг чуть отстранился и действительно разглядывал его очень внимательно при лунном свете, который сегодня, поскольку луна была полной и большой и светила прямо на них, был особенно ясным.

— Пытаюсь представить тебя воином в доспехах.

— И как, получается?

— Да, тебе бы пошло.

— И в доспехах какой же страны ты хочешь меня представить?

— В таких, как у людей, пришедших из-за моря с запада.

— Ты угадал, именно в таких я и ходил.

— Признаться, я других просто не видел.

— А такие видел?

— Один раз. Да. Я один раз в жизни видел воина в доспехах настолько близко и настолько неизбежно, что мог разглядеть. Ты ведь знаешь, я пытаюсь держаться далеко от людных мест…

— И как же это случилось? Расскажи!

10

— Это странная история, — сказал музыкант, вновь откашлялся и продолжил. — По крайней мере меня она удивляет. Но я расскажу. Я знал, я много раз слышал, что люди с запада пришли и все покоряется им, но я не думал об этом. Потом разговоры затихли, а после я понял, что просто я уже не в том мире, да, я говорил… И как-то все изменилось. Я был еще совсем мальчиком, когда я все это слышал, и не знал теперь, много ли лет с тех пор прошло. Меня как-то это опечалило. То ли я от смерти ожидал чего-то другого, то ли… Словом, мне было очень не по себе. Настолько, что я даже в каком-то страхе стал держаться поближе к людям, прислушиваться к ним, что ли. И вот однажды в каком-то городке на базаре, пробираясь тихонько, не зная, удастся ли сегодня поесть, потому что ничего совсем у меня не было, я увидел женщину, замотанную в грубую ткань и с лицом очень суровым и печальным. Но, к ужасу своему, я понял, что это моя сестра. Я буквально наткнулся на нее, она смотрела на меня в упор и не узнавала. Я помнил, что оставил ее еще совсем молодой, и я думал, что она будет жить долгой и счастливой жизнью, хотя не вернулся когда-то домой только из-за того, что понимал, что не оправдал ее надежд. А вот теперь я видел ее постаревшей, осунувшейся, несчастной — и уже — как я теперь знал — умершей. Отчего? Как? Я не мог представить. Лет прошло с тех пор не так уж много. Да, я долго бродил по степи, но все же еще не так уж много прошло лет, я понимал это. А она меня вовсе не узнавала. Мне стало грустно и страшно. И я понимал, что виноват перед нею. И вот тогда я побродил еще, побродил, и решение какое-то созрело во мне, странное решение. Не ради нее и не ради себя, а просто так, просто потому что я был когда-то должен это сделать, вновь попробовать прийти в город, в любой город к любому правителю и показать ему свою игру. Ведь я был музыкантом, и все это время я делал флейты, и играл на них, и птицы откликались мне, а люди только изредка, разве что спьяну плясали, а потом уж не помнили ничего. Но птицы откликались мне, и я подумал, что нечто я могу, и должен только найти достойного слушателя, а не эту глухую толпу. И вот я, движимый этим решением, держа перед собою в сознании печальный образ сестры, пришел в какой-то город и вознамерился, преодолевая страх, с гордо поднятой головою идти к правителю и вещать о своем искусстве, но тут понял, что пришел невовремя. Никому дела не было до музыки. Город осадили люди с запада, которые появились здесь снова — и снова набирали силу. Все были в панике, понимая, что не могут сопротивляться, но тем не менее собирались это делать. Я не мог понять, честно говоря, почему они собираются сопротивляться, если у них на это нет сил, и не мог понять, зачем вообще сопротивляться тому, кто и так покорил полмира. Но я понимал, что, наверное, это просто я думаю так от трусости и от того, что ни до какого города мне не было дела. И я бы с удовольствием бежал, но все ворота были уже закрыты, и я понимал одно: что теперь, придя сюда, я должен погибнуть, потому что вскоре враги одолеют стены и запрудят улицы и тогда не будет спасения. Я думал, что, может быть, кто-то спасется, но я, незаметный, никчемный, точно тихонько сгину в этой кровавой бойне. Но, впрочем, смерть… я уже умирал, как оказалось, и это меня не страшило. Меня страшило то, что это будет очень шумно и очень явно. Я забрался тогда в какой-то темный угол со своими флейтами и стал играть, как всегда, как прежде. Стал играть, словно не замечая. Я слышал чудовищный шум, лязг оружия, крики, стоны. Они приближались. А я играл, холодея внутренне от того, что сейчас, скорее всего, мне придется увидеть людей и услышать звон оружия над собою, и умру я теперь не так неразличимо, как прежде, а заколотый чем-то острым и неприятным. Но я стоял и играл. И в какой-то момент крики раздались совсем близко и какие-то люди ворвались в мой угол. А я играл, я хотел бы встать к ним спиной: впереди был тупик, стена. Но не выдержал, потому что это было как-то особенно страшно, не видеть их и слышать, как они приближаются сзади. Я стоял, и играл, и смотрел на них. И вот впереди шел воин в доспехах, в высоком, отделанном длинными перьями шлеме, закрывающем его лицо, в сияющих доспехах, в развевающемся широком плаще. В движениях его была видна ужасная ярость и раздражение, на меня обрушивался их поток. Но вдруг он остановился, и словно вся ярость спала. Я был в таком ужасе, что даже в этот момент я продолжал играть. Хотя ноги мои подгибались и глаза вылезали из орбит. А он остановился и словно бы слушал. А потом вдруг рассмеялся, и отступил на шаг, и велел, наверное, своим людям уходить, потому что все они развернулись и пошли прочь. Он что-то сказал мне и вновь рассмеялся. Я прекратил играть. Он махнул мне рукой и ушел. И после шум стих повсюду. Совершенно стих. Я стоял некоторое время неподвижно, а потом вышел. Улицы были разорены и покрыты трупами, но больше никто не бился, и испуганные жители метались, пытаясь спасти раненых, и воины-победители не мешали им. Я пробрался самыми дальними улицами к стене. Ворота были открыты. Я вышел за них и ушел прочь. И больше никакие порывы к тому, чтобы вернуться к людям и играть для них, не посещали меня. Я вдруг понял, что хочу лишь ходить по степи — и этого достаточно. Ходить и, может быть, даже не издавать вовсе никаких звуков…

Он замолчал и задумчиво смотрел на луну, которая клонилась к горизонту, а низ ее заволакивало легкое облачко, каких давно уже не бывало на летнем небе. Приближалась осень…

— Послушай, — спросил Сариэ тихо, — но сколько же тебе было лет тогда?

— Не знаю, но, кажется, не слишком много. Когда я ушел от сестры, я был мальчиком, а бродил, быть может, лет десять…

— Так немногим более двадцати или уж точно не больше тридцати?

— Видимо, так.

— Но твои волосы были седыми.

— Они у меня с детства седые. Говорили, что это потому, что мой отец вроде был слишком стар. Однако почему ты спрашиваешь, откуда ты знаешь про волосы?

— Странно, — продолжил Сариэ, не обращая внимания на его вопрос. — Так ты моложе меня, видимо, даже много моложе. А я считал тебя стариком. Надо же!

— О чем ты говоришь, мой друг? Ты знаешь, когда это было?

— Почему ты ушел тогда? Скажи, почему не задержался? Я же попросил тебя задержаться. Ах да, конечно, ты не мог меня понять, ты не знал моего языка. Но я ведь слушал тебя, ты мог бы это понять! А теперь ты говоришь, что ты ушел и не хотел даже больше играть. Именно тогда, когда ты нашел того, кто хотел тебя слушать…

— Сариэ, о чем ты говоришь?

— Это был я, тот воин в доспехах. Ты даже не знаешь, какой порыв ярости ты остановил своей игрой…

— Это был ты?

— Это был я. Меня тогда уже очаровала твоя музыка. Тебе не надо было ничего делать, твой правитель сам пришел слушать тебя. О, если бы ты не ушел тогда, все было бы, как ты хотел. Ты ходил бы в золоте и шелках, и все, все слушали бы тебя и прославляли как великого музыканта. Да, я заставил бы их слушать тебя. Весь мир, а не эти жалкие деревни… А я, а я… Может быть, ничего бы не было, я не сошел бы с ума, не оставил бы свое царство, я не провел бы мучительные годы в рабстве, низводя себя до нечеловеческого обличья… Если бы только ты задержался.

— Неужели это был ты?..

11

— Это был я. Я расскажу тебе теперь свою историю. Историю того, что могло быть и не случилось. С чего мне начать? Я начну со смерти. С чего еще начинать теперь? Я заметил свою смерть в том мире, слишком явственно заметил. О, смерть для меня была крахом. Крах преследовал меня и прежде, хотя казалось, мне не на что жаловаться. Я воевал и не проигрывал ни одной битвы, все покорялось мне, словно и не могло бы противостоять. Но только словно что-то иное, что-то вязкое удерживало меня. Мои враги покорялись мне — мои друзья мне сопротивлялись. Я поменял друзей на врагов, и теперь мне уже сопротивлялись все. Никто не хотел подчиняться мне, никто не хотел мне следовать. И вот смерть — она была крахом полным. Я потерял все. Я владел почти всем — а потерял все совершенно. Ты не будешь удивлен, если я скажу, что это меня сильно ожесточило. Чудом спасшись от лап ненавистников, готовых на веки вечные погрузить меня в ад, я попробовал восстановить хоть что-то из того, что утратил. И делал это так жестоко, как только мог, чтобы просто сделать скорее. Все противостояло мне, и ничто больше не покорялось. Все доставалось с неимоверным трудом. Но доставалось! Я побеждал. Я побеждал, и уже бы мог успокоиться немного, но ничто меня не успокаивало. Я хотел крови, крови, чтобы отомстить за свое несчастье, я готов был утопить мир в крови за то, что он больше не любил меня, за то, что смел мне перечить. И вот однажды я собирался взять приступом очередной городишко, зачем-то оказывающий сопротивление. Я не понимал, зачем они сопротивляются. Вовсе не понимал — как и ты. У них не было сил, и они ничего не теряли. Это было пустое упрямство. Мы снесли все их заслоны, едва заметив их, и мы крушили все на своем пути, я и мое войско, небольшое, но на тот момент еще верное. И вот, намереваясь вычистить все, убить всех и все разрушить, я с несколькими своими людьми завернул за какой-то угол — каково же было сперва мое раздражение при виде глухой стены, преграждающей путь. И каково было мое удивление при виде флейтиста, выводящего на своем инструменте волшебные трели. Прямо здесь, прямо сейчас, среди этого падения и боя… Я остановился и стал слушать. Да, вся ярость погасла во мне. В первый раз за многие годы мне стало так легко… Но я не мог стоять и слушать его, когда за стенами шел бой и люди ждали приказаний. И я не хотел принуждать его. Я просто сказал, что хочу его еще услышать позже — и ушел. Мне больше не хотелось разорять город. Я улыбался жителям. Мне вдруг показалось, что я могу стать добрее, что все это ни к чему, что ни к чему эта кровь, эта месть. Что если просто я буду к ним добр — они станут сами меня слушать. И я пощадил город, я отдал приказ прекратить разорение. После я стал искать тебя, но тебя и след простыл, и никто даже не мог сказать мне, кто ты, никто не видел тебя и не знал тебя, ни тебя, ни твоей игры. Знаешь, я подумал тогда, что это была галлюцинация или, точнее, знак свыше, что некое божество мне явилось, чтобы остановить мой гневный порыв. И я был рад остановиться. Этот город был важным пунктом для удержания прочной границы. Он был захвачен, и в тот момент можно было сказать, что я по крайней мере восстановил подобие царства для себя. Мои друзья, кажется, увидели, что что-то изменилось. Наверное, они решили, что меня успокоила эта одержанная победа, эта обретенная власть. Потому что я улыбался и прощал, старался быть милостивым и добрым и даже не хотел больше воевать, разве только по необходимости защитить своих людей, попавших в плен. Но даже тут я подумал, что лучше договориться, к следующему городу, который представлял опасность, я обратился с просьбой о переговорах. И еще решил помириться со своим отцом, с которым мы противостояли друг другу и который пытался настроить против меня моих солдат. Я отправил к нему послов. Послов он вернул ко мне назад без ответа, но с отрезанными руками. Тот город, к которому я обратился с намерением договориться, поднял меня на смех. А тот, который я пощадил ради твоей игры, — тот, стоило мне уйти далеко, учредил бунт, ночью напал на мой гарнизон, искалечил моих людей и бросил их в темницу для пыток. Все пошло прахом. Я разорил оба города. Я сжег их дотла. И всех жителей, которых не смог убить, продал в рабство. Они пожалели о том, что сделали. После я собрал своих изуродованных воинов и велел заколоть их всех мечами. Они молили о пощаде. Я сказал им, что они достаточно сильны, чтоб ожить и снова быть здоровыми. А они все же по-прежнему молили о пощаде. Но их убили. Они ожили все. Все до единого, как я и говорил. Они были здоровыми, красивыми — и ненавидящими меня. Они пришли ко мне, сухо поблагодарили и испросили дозволения оставить службу. В их глазах была ненависть. Я не стал их казнить второй раз. Я отпустил их. И после… после… это было начало конца. Я с трудом и все меньше помню, что было после. И в тот день я последний раз вспомнил о волшебных звуках, заставивших меня на миг измениться. Вспомнил — и забыл. Забыл совсем, до тех пор, пока ты мне не рассказал. Мне было больно вспоминать о них. Но сейчас я подумал: что значило для меня твое появление? Был ли это знак того, что все могло быть иначе? Все могло быть, но не стало… Или это был просто зов… возможно, ты просто появился чтобы позвать меня за собою в степь? А я не сразу понял, куда ты меня зовешь. Просто ветер намекнул и пропел мне, что пора уходить… Потому что больше истощенная жизнь ничего мне не давала там, где я хотел этого добиться. И я ушел. Вот странно. Теперь я сижу с тобой рядом и могу слушать твою флейту сколько пожелаю, и я даже тебя не искал…

12

— Какая странная история. И это ведь не сказка…

— Нет, это правда, потому так трудно поверить.

— Должно быть, ты сильно с тех пор изменился…

— Изменился, да. Сошел полностью на нет, исчез и снова чем-то стал. Едва ли много напоминающим то, что было прежде.

— И мир больше не оказывает тебе сопротивления?

— Нет, не оказывает, напротив, потакает во всем. Хотя я больше не хочу для него добра. Как не хочу и зла. Когда я хотел добра, мне сопротивлялись не меньше, чем когда я хотел зла.

— Быть может, важно ничего не хотеть?

— Быть может, важно просто уйти в степь, слиться с ветром… Знаешь, однажды я встретил калеку, у нас с ним были не слишком хорошие отношения, и он меня до жути страшился. Но он был несчастным калекой. Мне было жаль его. И я решил попробовать еще раз то же самое, что сделал однажды с теми воинами, о которых тебе говорил. Хотя я не знал, насколько он может быть способен к жизни. Но я его убил. Он ожил. И испытал ко мне жгучую благодарность, стал моим другом, хотя прежде был врагом. А те люди раньше — они возненавидели меня. Хотя я сделал то же самое.

— Я пытаюсь представить себе их чувства…

— И что же ты ощущаешь?

— Ты был, конечно, последователен в своем решении, последователен и даже добр, но это было жестоко, они были слишком напуганы. Потому возненавидели.

— Они не были трусливы, они готовы были не раз умереть за меня!

— Но они не готовы были к тому, что ты станешь играть их жизнями ради своего своеволия. Однако потом ты ушел, пропал, это было ведь много лет назад, да?

— Да, много лет назад.

— И никому не сказал?

— Нет.

— Просто исчез.

— Да.

— А эти люди живут и живут, здоровые и красивые, с целыми руками и ногами, а ты исчез.

— Да.

— Я думаю, они теперь вздыхают и грустят о тебе, и понимают, что живут только благодаря тебе.

— Почему?

— Потому что тебя больше нет. Если бы они видели тебя, они бы вспоминали свой страх и свою ненависть. Но они натыкаются на пустоту — и ненависть проваливается в нее и исчезает.

— Откуда ты так хорошо знаешь людей, совсем с ними не общаясь?

— Я не знаю, я просто пытаюсь почувствовать, что могли бы чувствовать они.

— А я пытаюсь подумать. И я думаю, что ты прав. Но… им придется погрустить. Я пока не собираюсь возвращаться.

— А твой отец? Он, конечно, жестоко поступил, интересно, что теперь думает он…

— Он нашел меня в Эргинии, пришел ко мне и захотел помириться. Мы помирились. И я отдал ему свое царство. Отдал и уехал. Надеюсь, теперь он счастлив.

— Ты отдал его, потому что хотел помириться с ним?

— Нет, потому что оно меня тяготило. Раздаю ненужное…

— А что-нибудь тебе нужно?

— Я не знаю. Наверное, так. Но еще не понял что. Мне было, кажется, нужно услышать тебя еще раз. Я ведь это сказал тебе тогда. И я услышал. Много позже. Но все же. Однако, уже светает. Мы проговорили всю ночь, а ты хотел поспать…

— Пока не хочу…

— Не хочешь? Да ты точно перестал спать. Сыграй для меня тогда на своей новой флейте. Сыграй для меня теперь, ведь я так хотел услышать тебя еще много лет назад…

— Хорошо, друг мой, я сыграю для тебя… Скажи только, почему ты рассмеялся тогда? Твой смех напугал меня больше всего, в нем было что-то нечеловеческое.

— Я рассмеялся, так как не ожидал, что божество может казаться таким пугливым…

Музыкант встал, покачал головою и начал играть, выводить мелодию, сперва вздыхающую и тихую, но все более и более громкую, уже не похожую на птичью трель, но печальную, нежную, печальную и прекрасную, растворяющуюся вдали, улетающую вдаль. Едва ли он даже знал, что будет играть и какой будет мелодия. Но она плыла и плыла, и развертывалась, и звенела, а слушатель смотрел на него, замерев, и слушал это переливающееся в легкой утренней дымке звучание. Словно уже и не человек играл, да человек и исчез, не было никого перед ним, он истончился как тень и пропал, и вдруг в отдалении что-то иное появилось, колыхнулось и, едва просвечивая откуда-то из небытия, закружилось, почти невидимое, в каком-то странном подобии танца под эту звенящую исчезающую мелодию. Сариэ смотрел перед собою. Его губы искривились, его глаза расширились, его грудь сдавила какая-то невыносимая боль. Он не знал, что это, что он видит и что за воспоминание поднимается в нем из глубины, грозя вновь ввергнуть его в безумие. Он вскинул руки и вдавил пальцы в виски. Потом хотел встать, но упал на колени, согнувшись, почти коснувшись головой земли, и сдавленно смог только выдохнуть:

— Постой, постой, не надо больше!

Музыка прервалась. Виденье исчезло, унеся страшное воспоминание с собою.

— Что с тобой? — испуганно спросил музыкант.

С трудом распрямившись и все еще задыхаясь, Сариэ попробовал улыбнуться и ответил:

— Я же говорил тебе, что совершенство может быть невыносимым…

Вы не можете скопировать содержимое этой страницы
Пролистать наверх